• Приглашаем посетить наш сайт
    Успенский (uspenskiy.lit-info.ru)
  • Записи для себя
    Глава XII

    Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
    Примечания

    XII

    Где-то я читал, что психическое состояние растения мы должны представлять себе так, как психическое состояние человека, погруженного в глубокий сон. Все-таки он переменит положение, если очень неудобно лежит, почешется, если больно укусит клоп. Также и растение реагирует на раздражение. 

    -----

    Черемуха выросла близко от липы, липа затенила ее.

    "Черемуха, чтоб ее не глушила липа, перешла из-под липы на дорожку, за три аршина от прежнего корня. Она почуяла, видно, что ей не жить под липой, вытянулась, вцепилась сучком за землю, сделала из сучка корень, а тот корень бросила".

    Лев Толстой, "Рассказы для детей из ботаники". "Как ходят деревья" 

    -----

    Над перилами дачной террасы на натянутых веревочках - "крученый паныч", ипомея. Фиолетовые, лиловые, малиновые, белые с голубым рисуночком цветы-воронки на очень длинных шейках. Подлетел гудящий черно-синий шмель, сел на венчик,-- но воронка была глубока, он не смог хоботком достать до дна. Тогда шмель пригнул передними лапками край венчика, пополз по наружной стенке шейки к цветоложу - и снаружи запустил хоботок под зеленый листок прицветника, и так высосал мед. Облетал цветок за цветком и везде так, снаружи, высасывал мед. Своего достиг, а цветок остался без оплодотворения. 

    -----

    Четвертушкою бумаги осторожно стараюсь направить трепыхающуюся бабочку с верхнего оконного стекла вниз, где окно открыто. Она мечется, бросается в стороны.

    - Глупая, тебе же добра хочу!

    Но она совершенно не в состоянии этого усвоить. Не потому только, что не в состоянии понять моих слов, а потому, главное, что, по существу, не в силах воспринять того, что я ей хочу оказать. С какой стати я, чужое ей существо, стану ей делать добро? Весь мир для нее - только среда, добыча или опасность.

    Когда вдумаешься в это, то тут - своеобразный источник утешения и самого светлого оптимизма. Отчаяние берет, сколько среди людей жестокости; подлости, вероломства, себялюбия... А почему им не быть? Что это за ребячья привычка видеть в человеке "образ божий" и в его плохих поступках - поругание этого образа? Человек - не "образ божий", а потомок дикого, хищного зверья. И дивиться нужно не тому, что в человечестве так много этого дикого и хищного, а тому - сколько в нем все-таки самопожертвования, героизма, человеколюбия. Нечего приходить в отчаяние, что у волка, ястреба, человека так много волчьего, ястребиного и... человечьего. Это вполне естественно. А вот от этого можно испытывать большую радость: сколько уже в человечестве высокой моральной красоты! И сколько ее еще будет, когда явятся более благоприятные условия! 

    -----

    А рядом с этим - великолепнейшее доверие к жизни у детеныша. Он убежден, что весь мир существует для того, чтобы о нем заботиться. Хочет есть - скулит и ждет, что вот к нему протянется сосец матери; холодно - и ждет, что кто-то его прикроет и согреет. И в мысль не приходит, что "кто-то" может оказаться существом, которое пихнет его ногою или схватит зубами. 

    -----

    В Египте, в зоологическом саду Каира. Огромные, ласковые эвкалипты с матово-серебряными стволами возносятся к небу. Высокие, стройные пальмы. В искусственной речке, заросшей тростником и папирусом, плавают крокодилы, кайманы и черепахи. Огромные жирафы бродят в огороженном забором дворе, перегибают длинные шеи через забор и щиплют траву за забором. В воздухе резкий крик блестяще-цветных попугаев, рев львов и тигров. Высоко в синем небе на распластанных крыльях чертят круги и верещат вольные ястреба.

    В одном из павильонов увидел я хамелеона. Раньше мне его никогда не приходилось видеть. В стеклянном ящике неподвижно сидел на голом сухе безобразный уродец с большой головой, крепко обвивши хвостом ствол сука. Кожа его была желтовато-серого цвета - того цвета, который тут имеют и лев, и верблюд, и ящерица, и змея, и ястреб,-- цвета песка пустыни. Уродец сидел совершенно неподвижно. Можно бы было подумать, что это - чучело, если бы не глаза; глаза все время непрерывно двигались - два выпуклых шара, и на их верхушках, как черные булавочные головки,-- маленькие зрачки. Глаза двигались вяло, оглядывая все вокруг, и необычно было, что каждый глаз двигался самостоятельно: один глаз поднимается вверх, а другой в это время опускается вниз, один глаз неподвижен, а другой ворочается и внимательно все оглядывает.

    Меня поразили лапы уродца: тощие, совершенно без мускулов; кончались они двумя неуклюжими пластинками, как будто клещами; клещами этими он и держался за сук. Каждое движение, по-видимому, стоило уродцу огромного труда. Совершенно было непонятно,-- чем может питаться этот еле двигающийся, расслабленный зверюга, как он может поймать хоть какую-нибудь добычу?

    Я осмотрел весь зоологический сад. Часа через два воротился в павильон еще раз посмотреть хамелеона. Он сидел все в той же неподвижной позе, безучастный ко всему, что кругом. Служитель-араб, должно быть, заметил, что я уж второй раз подхожу к клетке, что заинтересовался ее обитателем. Сверкнул улыбкою, поймал на стекле окна двух мух и пустил их в стеклянный ящик к хамелеону. Тут вот я увидел очень интересное.

    Когда в ящике заметались мухи, хамелеон не шевельнулся,-- напротив, стал как будто еще неподвижнее. Только шары глаз заворочались живее, следя за каждым изгибом лета мухи. Когда мухи пролетали близко, во рту хамелеона как будто что-то набухало, но потом он опять становился неподвижным, как изваяние.

    Вдруг произошло что-то такое быстрое, что я ничего почти не успел увидеть. В воздухе быстрее молнии мелькнуло что-то тонкое и длинное, и одна из мух исчезла. Хамелеон сидел все также неподвижно, а по его горлу под кожей медленно двигался к желудку крохотный комочек. Хамелеон за десять сантиметров стрельнул в муху длинным и клейким языком, попал прямо в нее и также быстро спрятал язык обратно. Все было сделано молниеносно скоро, так что другая муха даже не испугалась, не заметалась, а спокойно продолжала летать по ящику. И опять молнией мелькнул в воздухе длинный язык, и опять без промаху попал в муху, и она тоже продвигалась уже в глотке хамелеона. А он сидел, по-прежнему вялый, ленивый, неподвижный, и медленно ворочал выпуклыми глазами. Как будто это совсем не он был способен на такие ловкие, быстрые движения.

    Мне стало ясно, что сила этого неуклюжего и вялого зверька - именно в его неподвижности, в его умении быть так незаметным, что летающие насекомые даже не подозревают близости врага. У хамелеона есть еще одна удивительная способность - менять цвет своей кожи. Когда он сидит среди зелени, он зеленого цвета, когда на камне или сухом суке - желтовато-серого. И вот так-то сидит он, незаметный даже совсем вблизи, и без промаху бьет в добычу своим быстрым и метким языком. 

    -----

    В начале мая сидел я на террасе своей дачки, читал газету. Вдруг за перилами, в листве жимолости, раздался рассерженный птичий голосок; раздался очень близко, под самым ухом, так что я невольно обернулся. Всего за шаг от меня, на ветке сидела стройная серенькая птичка. Острый клюв, горлышко под клювом белое, а щеки под глазами черные. Мухоловка.

    - Ж-жы! Ж-жы!

    За что-то она ужасно сердилась па меня. И все смотрела в глаза, ерошилась и шипела:

    - Ж-жы! Ж-жы!

    Как будто хотела сказать:

    - Да уходи же! Что ты тут расселся? Ах-х ты, господи!

    Чего это она? Гнездо у нее тут где-нибудь, что ли? Осмотрелся - нет, не видно. Мне стало интересно. Я ушел в комнату и через стеклянную дверь террасы стал подглядывать. Птичка подлетела к косяку двери, повилась около него и улетела. Потом прилетела с другою такою же птичкою. Обе, трепыхая крылышками, опять стали виться около косяка, вытягивали головы и внимательно что-то разглядывали. Когда они улетели, я вышел, осмотрел косяк: ничего особенного. Около него был прикреплен к стене небольшой деревянный обрубок; к этому обрубку прибивали доски, когда на зиму заколачивали двери дачи. На обрубке тоже не было ничего особенного. Птичек в этот день я больше не видел.

    А утром вышел на террасу и вижу: на обрубке около двери - совсем готовое, аккуратно свитое, прелестное гнездышко. Аршина на два от пола и совсем на виду! Ну как они тут будут выводить птенчиков? Все время ходят люди, то и дело будут их вспугивать... Эх, глупые птицы!

    Я взял две дощечки и прибил к обрубку так, что дощечки спереди совсем закрыли гнездо и краями своими поднимались пальца на два над краем гнезда. Испугаются птички этих дощечек? Сумеют найти за ними свое гнездо? Бросят его или нет? Я смотрел, подглядывал - птички больше не появлялись.

    Но вот раз утром заглянул я за дощечки и вижу: на дне гнездышка лежит маленькое зеленоватое яичко... Ага!.. Значит, не испугались птички, будут здесь жить. Вдруг сзади, из жимолости, до меня донеслось знакомое шипение:

    - Ж-жы! Ж-жы!

    Птичка сидела на ветке и сердито смотрела на меня. Теперь я понимал, чего она беспокоится, и сказал ей:

    - Ну, ну, не сердись! Ничего не трогаю, ухожу.

    И отошел в угол террасы. Птичка поглядывала то на меня, то на дощечки, за которыми было гнездышко, но подлететь к гнездышку, видно, не решалась. Вскочила на веточку повыше, вытянула голову и старалась заглянуть внутрь гнездышка, там ли яичко. Потом вдруг сердито повернулась ко мне и опять:

    - Ж-жы! Ж-жы! Да уходи ты прочь!

    Еще раз вытянула боком голову, попыталась издалека заглянуть в гнездышко и вдруг решилась. Преодолела страх, быстро подлетела к обрубку, подержалась в воздухе, трепыхая крылышками, заглянула, увидела, что яичко цело,-- и успокоенно улетела.

    Каждое утро я теперь находил в гнездышке по новому яичку. Два, Три. Четыре. Наконец пять. После этого самочка села на яйца.

    Но сидеть ей было очень беспокойно. Только выйдет кто на террасу, стукнет дверью,-- птичка выскочит из гнезда и круто вдоль стены улетает. Мы старались пореже ходить через террасу, старались не стучать дверью, но все-таки то и дело спугивали птичку. А ведь это вредно для яиц, им нужно ровное тепло.

    Однажды я подошел к гнезду вечером, когда уже были густые сумерки. За дощечками было очень тихо. Мне интересно стало - там птичка или нет? Я стал на скамейку и заглянул издалека сверху в гнездо. Ничего не было видно. Я наклонился ближе, вглядываюсь: эге! Птичка там. Прижалась всем телом к гнезду, как будто хочет слиться с ним, втянула голову и смотрит на меня испуганными глазами. Однако не улетела. Ну, думаю, знак хороший! Все-таки, значит, понемножку начинает привыкать.

    Но утром опять пошло по-прежнему: чуть стукнешь дверью, чуть выйдешь на террасу - птица прочь. Почему же она не улетела вчера вечером? Когда стемнело, я нарочно с шумом вышел на террасу, нарочно громче обычного стукнул дверью - птица опять сидит, не улетает; я громко заговорил у самого гнезда - птица сидит. И я понял: днем самый для птички верный способ избежать опасности - это улететь; а ночью она видит плохо, и лететь ей опасно; и она чутьем понимает, что тут самый верный способ защиты - притаиться, стать незаметной, слиться с окружающею темнотою, а не улетать.

    поздно ночью - тихо-тихо, тепло; и вдруг в цветущей жимолости самец чуть слышно запоет сквозь сон - запоет, проснется от собственного голоса и замолкнет.

    Дни стояли солнечные и очень жаркие. Но потом погода вдруг резко изменилась. Стало холодно и сыро, то и дело шел дождь, над мокрыми деревьями бежали низкие, злые тучи. В гнездышке за дощечками стало тихо и неподвижно. Стукнешь дверью, заговоришь громко у самого гнезда - птичка не вылетает; ни малейшего шороха там не слышно. Неужели птицы убедились, что выбрали для гнездышка неудобное место, и бросили его? Заглянуть в гнездышко? А если птица там? Начнешь заглядывать - тогда уж, наверное, птицы испугаются и бросят гнездо.

    Я решил не заглядывать. Сел на террасе за стол, рассаживаю по горшочкам пикированные саженцы левкоя и резеды. Над перилами вздрогнула ветка жимолости. Смотрю - на ветке сидит самец, держит в клюве муху и подозрительно поглядывает на меня. Я тихонько отодвинулся подальше, сижу смирно, не шевелюсь.

    С ветки раздался чуть слышный, звенящий, спрашивающий звук:

    - Цить?

    Как будто ветер чуть-чуть тронул туго натянутую струну. И сейчас же точно такой звук прозвучал в ответ из гнездышка:

    - Цить!

    И еще и еще,-- с одной стороны и с другой. Ясно было, птички потихоньку переговариваются между собою.

    Самец шепотом спрашивал:

    - Ты здесь?

    Самочка отвечала:

    - Здесь.

    Самец говорил:

    - Знаешь что? Я тебе муху принес, а подлететь не могу: человек сидит. Лети ты ко мне.

    - А я-то как же вылечу?

    - Лети только сразу, побыстрей!

    - Боюсь!

    - Ничего, лети!

    Самочка выпорхнула из гнезда и села на ветку рядом с самцом. Он сунул ей в рот муху и сейчас же улетел: на холоду, под дождем, охота была теперь трудная, все мухи и мошки прятались под листьями. Самочка осталась сидеть на ветке. Она сердито взглянула на меня и зашипела:

    - Ж-жы! Ж-жы!

    От стука двери, от близкого разговора птичка теперь не вылетала из гнезда. Я опять решил, что она стала ко мне привыкать,-- и опять ошибся. Оказалось совсем другое. Я вскоре заметил: чем холоднее было на дворе, тем труднее было вспугнуть птичку. Ясно: птичка бессознательно как будто чувствовала, что минут на пять слететь с яиц в жаркий день - не беда, но что в холод нужно сидеть до последней крайности, иначе яички остынут и погибнут.

    А привыкла она ко мне очень мало. И это стесняло: совсем ничего нельзя было делать на террасе. Иногда досадно станет: "А ну ее! Не буду обращать на нее внимания,-- пускай привыкает!" И делаю на террасе свое дело - читаю, пишу, пересаживаю цветы. Оглянусь и вижу: птичка выскочила из гнезда на край дощечки, сидит нахохлившись и молча смотрит на меня. И взгляд, мне казалось, такой укоряющий, как будто хочет сказать:

    "Ты тут занимаешься пустяками, а мне мешаешь делать серьезное, жизненно важное дело. Как тебе не стыдно?"

    Мне становилось стыдно, и я уходил.

    - ужасно огромные, особенно, когда они разевались: казалось, весь птенчик состоит из одного этого широко разинутого, жадного, ненасытного клюва. Да, в сущности, так оно и было: птенчикам пока нужен был один только рот (и желудок), чтобы есть, есть и расти. И как же они ели! Гладкий и стройный отец, широкая, взъерошенная мать то и дело подлетали к гнезду с бабочками, мухами, червячками и совали их в разинутые клювы. Я радовался, глядя на их работу: как они хорошо очищали мой сад и огород! На цветной капусте у меня развелось много прожорливых зеленых червячков, они быстро объедали у капусты все листья. Теперь в несколько дней они совершенно исчезли: таких червячков я часто видел в клювах моих птичек.

    Первое время птенцы в гнезде были безмолвны. Лежат тесною кучею, головы и крылья переплелись так, что не разберешь, где чье, и не шевелятся. Подлетит отец или мать, сядет на дощечку - они сразу почуют, и вдруг все в гнезде зашевелится, и дружно, как по команде, широко разеваются безмолвные, желтые клювы. Потом понемножку птенцы стали подавать голос, и, когда мать или отец садились на дощечку, из гнезда неслось наперебой чуть слышное звенящее щебетание.

    Одного я никак не мог понять. Птенчики едят много и жадно, они то и дело должны извергать остатки переваренной еды. Куда же деваются их отбросы? В гнезде и вокруг гнезда было совершенно чисто, тоже и на полу террасы, под гнездом. Куда же гадят птенцы? Наконец один раз мне удалось подсмотреть. Мать подлетела к гнезду, села на дощечку, сунула птенцу в клюв муху - и вдруг сама спрыгнула в гнездо, за дощечку; сейчас же вылетела оттуда, и в клюве у нее был как будто тоненький бело-черный червяк; с ним она перелетела на сосну около оградки и там бросила.

    Потом мне много раз приходилось наблюдать это самое. Спрыгнет мать в гнездо, птенчик поднимет хвост и сходит прямо в клюв матери, она с этим улетает далеко в сад и там бросает. Все тут было удивительно, но всего удивительнее - вот что: как эти несмыслёные птенчики понимали, что нельзя гадить в гнездо, а нужно ждать прилета матери? Маленькие дети "разумного" человека этого не понимают и мараются под себя. Потом: как птенчики давали матери знать, что им нужно сходить? Да, животные умеют передавать друг другу свои мысли какими-то путями, которых мы, люди, не можем уследить.

    Птенцы ели, ели и росли на глазах. Им уж тесно становилось в гнезде, они заполняли его все целиком. И с каждым днем хорошели; все гуще обрастали пухом и перышками, были пестрые, в темных крапушках, и совсем непохожие на родителей. Глаза их раскрылись; маленькие и черные, как булавочные головки, они глядели вяло, сонно и равнодушно.

    смотрит на меня - внимательно, но без страха. Коготки, тонкие, как ниточки, чернели на светлом дереве дощечки. Мимо пролетела муха. Птенчик встрепенулся, внимательно проследил ее глазами, но схватить не попробовал. И неподвижно стал смотреть перед собою. Так просидел он на дощечке с утра до обеда; когда я пришел после обеда, на дощечке его уже не было.

    Утром вышел на террасу - он опять сидит на дощечке. Мать и отец встревоженно летали вокруг, грозно устремлялись на меня и только перед самым моим лицом сворачивали в сторону. Никогда я еще не видел их такими встревоженными. Я отошел от гнезда к перилам. Птицы заметались еще встревоженнее. "Ж-жы! Ж-жы!" Ерошатся, бросаются на меня... Что такое? Чего они?

    И вдруг вижу - на ветке жимолости, прямо передо мною, преспокойно сидит птенчик. Вот оно что! Ведь это и есть вчерашний птенчик. А на дощечке, оказывается, сидит уже новый. Я нагнулся над перилами и стал рассматривать птенчика. Отец и мать взволнованно летали вокруг. Птенчик задвигался, я думал - испугался. Но он спокойно поглядел на меня, вытянул крылышко и стал перебирать на нем клювом перья... Эх ты, пичуга! Щелкнуть тебя пальцем - вот тебе и конец! А ты поглядываешь так спокойно и доверчиво.

    Оглянулся я - на дощечке сидят уже два птенчика. Один побольше, другой поменьше. Больший все время перекликался с родителями и братцем на ветке.

    - Цить!

    - Цить! Цить!

    Меньший молчал и только удивленно поглядывал вокруг. Мать подлетела, сунула ему в рот мушку, потом покосилась на меня, села на дощечку и заглянула в гнездо,-- все ли там благополучно. И хотя там все было благополучно, она все-таки грозно бросилась на меня, чтобы прогнать отсюда; чуть не сшибла с носа очков. Села на перила за шаг от меня и угрожающе:

    - Ж-жы! Ж-жы!

    Перед обедом пришел я с купанья - на дощечке птенчиков уже нет. Заглянул в гнездышко - там всего два птенчика. Стал смотреть кругом. Меньшого я увидал на ветке жимолости; он сидел неподвижно, сжавшись в комочек; должно быть, очень устал от огромного своего первого путешествия с дощечки на ветку. Два другие весело прыгали уже в тополе посреди моего садика. Мать и отец летали от одного птенца к другому, совали им в рот мух и червяков. Теперь у них появился новый призывной звук: "ць! ць!"

    я еще раз вышел на террасу. Было тепло, по листьям тихо шуршал дождь. Окна столовой около террасы ярко светились, на их фоне отчетливо выделялись ветки жимолости. И вдруг среди листьев я увидел трех вылетевших птенчиков. Маленькими, кругленькими комочками они сидели рядышком на ветке, тесно прижавшись друг к другу. Дождик падал на них. Но воротиться в гнездо никто из них не подумал.

    Утром я нашел в гнездышке только одного птенчика. Другой вылетел, когда я еще спал. Оставшийся птенчик - грустный, одинокий - сидел, нахохлившись, на дощечке, как будто глубоко думал о чем-то. Я близко проходил мимо, ветер шуршал газетой - он не обращал ни на что внимания и смотрел перед собою, неподвижный и серьезный, как старенький старичок. Я сел читать газету и забыл о птенчике. Вдруг до меня донеслось нежное, быстрое трепыхание. Птенчик снялся с дощечки и на слабых своих крылышках полетел. Испуганными, неуверенными взмахами он сделал неверный круг по террасе, пронесся мимо самого моего уха, хотел сесть на ветку жимолости, но с разлету не удержался и кувыркнулся вниз, в кусты.

    Когда я после обеда вышел на террасу, он уже сидел высоко на ветке жимолости и бойко перекликался с родителями и братцами. Я заглянул за дощечки. Края гнезда были обмяты, само оно стало плоским, растрепанным; внутри было нагажено. Вид был совсем нежилой, как в квартире, с которой только что съехали постояльцы. Зато в саду - из тополей, из акаций у оградки, из кустов жимолости - отовсюду неслось звонкое радостное:

    - Цить! Цить!

    Птенчики перекликались, прыгали с ветки на ветку, задевая крыльями за листья; взбирались на самые верхушки тополей; пробовали перелетать большие пространства через весь садик. Отец и мать в суетливом и радостном беспокойстве носились по саду, совали в рот птенчикам мух и все время сзывали их:

    Но непослушный молодой народ не обращал внимания на призывы. Перед жадными его глазами раскрывался огромный мир жизни. Все дальше птенчики разлетались друг от друга. Впрочем, не затеривались, и родители умели их находить. Но я уже не мог разглядеть их в густой летней листве высоких деревьев. И только отовсюду невидимо неслось сверху мелодическое, нежное:

    - Цить! Цить! Птички милые! Прощайте! 

    -----

    Этот рассказ, когда он в конце 1927 года был напечатан в журнале "Красная нива", вызвал следующее письмо в редакцию журнала:

    "Я протестую против приписывания Вересаевым птицам человеческих мыслей, чувств, рассуждений и "ума". Наука (биология, физиология) категорически отрицает возможность приписывания "ума", рассуждений и эстетических вкусов и т. п., что имеется в человеческом обществе. Писать так - значит быть безграмотным в элементах научной биологии, значит укреплять у читателей метафизическое представление о явлениях природы. В "рассказе" (фантазии, вернее) на каждой строке сквозит неправильное представление, незнание основных элементов биологии. Ведь нужно же наконец потребовать от авторов серьезной проработки материалов к теме. Все, что автор пишет о "понимании" птенцов, которые держат себя чистоплотно в гнезде, о "радостном" крике, о том, что животные "умеют передавать друг другу свои "мысли" (?!) какими-то путями, которых мы, люди, не умеем уследить" (сидя на террасе своей дачки?),-- неверно, ненаучно. Большая часть движений, действий - что составляет поведение животного - происходит под влиянием прирожденных инстинктов, в которых "разума" нет совершенно (инстинкт половой, гнездования, кормления, защиты и т. д.). И лишь незначительная часть действий птицы объясняется научением в период индивидуальной жизни,-- например, птица начинает бояться человека с ружьем, ибо человек стреляет из него... Птицы, конечно, не имеют языка (разговорного), он им не нужен. Крики же и пение есть реакция организма на то или иное физиологическое состояние организма. Какие основания у автора, да вообще у человека, не умеющего научно объяснить действие животного, приписывать им "ум" и проч.,-- никаких! Наука безжалостно давит обывательские представления и рассказы о поведении животных. Разрушен "мир души", и пора отказаться художественной литературе от сентиментальных сказок, извращающих действительность".

    учения об условных рефлексах. "Инстинкт", "условный рефлекс" - этим исчерпывается вся душевная жизнь животных. Всякое упоминание о "разуме" животного повергает в форменную панику не только людей, подобных автору приведенного письма, но и многих ученейших профессоров-биологов.

    Павлов вполне прав, сводя всю высшую нервную деятельность животных к рефлексам и инстинктам. При другом подходе никакое научное исследование здесь невозможно. Собаке дают есть, когда прозвонит звонок. Она привыкает связывать в представлении еду со звонком, и вот от одного лишь звонка у нее начинается уже слюноотделение. Обманите собаку несколько раз, не давайте после звонка еду,-- и она все меньше будет реагировать на звонок, пока наконец совсем не перестанет. С научной точки зрения это будет не то, что собака забыла о связи звонка с едою; это будет "угасание рефлекса". И дело тут не в другом названии, а в другом подходе.

    "Зачем же физиологии стремиться проникать в предположительный, фантастический внутренний мир животного? В течение всей моей деятельности я ни разу полезно для успеха дела не воспользовался в своих исследованиях психологическими соображениями" ("Двадцатилетний опыт объективного изучения высшей нервной деятельности животных", изд. 6, стр. 291).

    И в другом месте он пишет:

    "Я только отстаиваю и утверждаю абсолютные, непререкаемые права естественнонаучной мысли всюду и до тех пор, где и покуда она может " (Там же, стр. 123.)

    Но нигде, конечно, Павлов не утверждает, подобно, например, А. Беете, что животные - простые "рефлексные машины", что они ничего не переживают, ничем не огорчаются, ничему не радуются. Павлов просто оставляет все это вне поля своего исследования.

    Декарт смотрел на животных как на простые автоматы - "оживленные, но неодушевленные тела"; по его мнению, у них существует исключительно телесное, совершенно бессознательное проявление того, что мы называем душевными движениями. Или, как утверждал Мальбранш, один из последователей Декарта: "животные едят без удовольствия, кричат, не испытывая страдания, они ничего не желают, ничего не знают". Дарвин ввел человека в огромную родственную семью животных, показал, что нет извечной, принципиальной разницы между человеком и животным, что все человеческие свойства путем длительной эволюции развились из свойств, присущих животным. И тут возможна только точка зрения, какую, например, высказывает знаменитый английский естествоиспытатель Гексли:

    "Великое учение о непрерывности не позволяет нам предположить, чтобы что-нибудь могло явиться в природе неожиданно и без предшественников, без постепенного перехода; неоспоримо, что низшие позвоночные животные обладают, хотя и в менее развитом виде, тою частью мозга, которую мы имеем все основания считать у себя самих органом сознания. Поэтому мне кажется очень вероятным, что низшие животные переживают в более или менее определенной форме те же чувства, которые переживаем и мы".

    А вот автор вышеприведенного письма считает возможным совершенно серьезно утверждать, что приписывать птицам "радостные" крики - неверно и ненаучно. А вот многие современные ученые по поводу всякого "разумного" действия животного спешат прибавить, что это только кажется разумным, а в действительности это инстинкт или рефлекс. И все они считают себя дарвинистами. Но ни один живой человек, сколько-нибудь имевший дело с животными, конечно, не согласится с подобною педантическою безглазостью. Слишком он чувствует живую "душу" животного. Тем менее сможет с этим согласиться художник. Почитайте Льва Толстого, Пришвина.

    1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16
    Примечания

    Раздел сайта: